Неточные совпадения
Привычный жест крестного знамения вызвал в душе ее целый ряд девичьих и детских воспоминаний, и вдруг мрак, покрывавший для нее всё, разорвался, и жизнь предстала ей на мгновение со всеми ее
светлыми прошедшими
радостями.
…элизиум теней,
Безмолвных,
светлых и прекрасных,
Ни замыслам годины буйной сей,
Ни
радости, ни горю не причастных…
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий
светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего
радости и понявшего только скорби.
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь,
светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет свет и теплоту, аромат и песню, любовь и негу в грудь, льется песня
радости и неги, любви и добра из груди — «о земля! о нега! о любовь! о любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор»
Когда улеглась
радость свиданий и миновались пиры, когда главное было пересказано и приходилось продолжать путь, мы увидели, что той беззаботной,
светлой жизни, которую мы искали по воспоминаниям, нет больше в нашем круге и особенно в доме Огарева.
— На здоровье свет государю боярину ласковому! — заголосили и мужчины, и женщины. — Сияй, государь, барской лаской-милостью, как на высоком небе сияет красное солнышко. Свети добротой-щедрото́й,
светлая наша боярыня, как ясен месяц светит во темну́ю ночь. Цвети, ненаглядная наша боярышня, расцветай, ровно звездочка яркая. Белей, ровно белый снег, румяней, как заря-зорюшка, нам на
радость, себе на пригожесть.
То мрак, а это свет лучезарный, то земля, полная горя и плача, а это
светлое небо, полное невообразимых
радостей, то блужданье во тьме кромешной, это — паренье души в небеса.
Тщетно силилась она скрыть свою
радость, напрасно хотела затуманить ясные взоры, подавить улыбку
светлого счастья…
И сдается ему, что, как только увидит он милый лик любимой девушки, все скорби и печали, все заботы и хлопоты как рукой снимет с него и потекут дни
светлые, дни счастья и тихой
радости…
Встают мертвецы в
радости; выйдя из жáльников, любуются
светлым небом, красным солнышком, серебряным месяцем, частыми мелкими звездочками…
Ступил Алексей шаг, ступил другой, приближаясь к Марье Гавриловне… Вскинул черными, палючими очами на дрожавшую от сердечной истомы красавицу… И она взглянула… Не
светлые алмазы самоцветные, а крупные слезинки нежданной
радости и неудержимой страсти засверкали под темными ее ресницами… Взоры встретились…
Ликовала Мать-Сыра Земля в счастье, в
радости, чаяла, что Ярилиной любви ни конца ни края нет… Но по малом времени красно солнышко стало низиться,
светлые дни укоротились, дунули ветры холодные, замолкли птицы певчие, завыли звери дубравные, и вздрогнул от стужи царь и владыка всей твари дышащей и не дышащей…
Счастьем,
радостью она засияет,
светлым, прекрасным вольный свет ей покажется: и солнце будто ярче горит, и небо ясней, лучезарней, и воздух теплей, благовонней, и цветы краше цветут, и вольные птички поют веселее, и все люди кажутся добрее и лучше…
Меж тем Руслан далеко мчится;
В глуши лесов, в глуши полей
Привычной думою стремится
К Людмиле,
радости своей,
И говорит: «Найду ли друга?
Где ты, души моей супруга?
Увижу ль я твой
светлый взор?
Услышу ль нежный разговор?
Иль суждено, чтоб чародея
Ты вечной пленницей была
И, скорбной девою старея,
В темнице мрачной отцвела?
Или соперник дерзновенный
Придет?.. Нет, нет, мой друг бесценный:
Еще при мне мой верный меч,
Еще глава не пала с плеч».
Только с годами печаль как бы с
радостью вместе смешивается, в воздыхание
светлое преобразуется.
Сергеевка занимает одно из самых
светлых мест в самых ранних воспоминаниях моего детства. Я чувствовал тогда природу уже сильнее, чем во время поездки в Багрово, но далеко еще не так сильно, как почувствовал ее через несколько лет. В Сергеевке я только радовался спокойною
радостью, без волнения, без замирания сердца. Все время, проведенное мною в Сергеевке в этом году, представляется мне веселым праздником.
Через всю залу, по диагонали, Александров сразу находит глазами Зиночку. Она сидит на том же месте, где и раньше, и быстрыми движениями веера обмахивает лицо. Она тревожно и пристально обегает взором всю залу, очевидно, кого-то разыскивая в ней. Но вот ее глаза встречаются с глазами Александрова, и он видит, как
радость заливает ее лицо. Нет. Она не улыбается, но юнкеру показалось, что весь воздух вокруг нее
посветлел и заблестел смехом, точно сияние окружило ее красивую голову. Ее глаза звали его.
Он припомнил тоже тюрьму, но не столичную образцовую, сухую,
светлую, вентилированную, блестящую, свежей окраской, а мрачную, сырую, грязную, с переполненной миазмами атмосферой, с убогой обстановкой — провинциальную тюрьму — тюрьму в Т. Вот перед ним восстает образ княжны Маргариты Шестовой в арестантском платье, сперва с
радости ной улыбкой любви при входе его в камеру, а затем с непримиримо-злобным устремленным на него взглядом своих страшных зеленых глаз.
Ходят они по сияющим площадям, по тенистым садам, между цветами и фонтанами, ходят, богоподобные,
светлые, полные неописуемой
радости, не знающие преград в счастии и желаниях, не омраченные ни скорбью, ни стыдом, ни заботой…
Человек, по затемненной своей природе, чувствует то же, что и они, но в нем еще таится
светлый луч рая, — он стремится мало что двигаться физически, но и духовно, то есть освобождать в себе этот духовный райский луч, и удовлетворяется лишь тогда, когда, побуждаемый этим райским лучом, придет хоть и в неполное, но приблизительное соприкосновение с величайшей
радостью, с величайшей истиною и величайшим могуществом божества.
И княжна невольно опускает на грудь свою голову. «И как хорош, как светел божий мир! — продолжает тот же голос. — Что за живительная сила разлита всюду, что за звуки, что за звуки носятся в воздухе!.. Отчего так вдруг бодро и свежо делается во всем организме, а со дна души незаметно встают все ее
радости, все ее
светлые, лучшие побуждения!»
И я тоже с каким-то особенным, давно непривычным мне чувством
радости выслушал утреню и вышел из церкви, вынося с собою безотчетное и
светлое чувство дружелюбия, милосердия и снисхождения.
Она улыбалась, пожимала руки, кланялась, и хорошие,
светлые слезы сжимали горло, ноги ее дрожали от усталости, но сердце, насыщенное
радостью, все поглощая, отражало впечатления подобно
светлому лику озера.
Стоял май, наш большой сад был, как яркое зеленое море, и на нем
светлела белая и лиловая пена цветущей сирени. Аромат ее заполнял комнаты. Солнце, блеск,
радость. И была не просто
радость, а непрерывное ощущение ее.
В это мутно-серое настроение вдруг иногда врывались миги
светлого, удивительно полного жизнеощущения, и они поражали своею неожиданностью, кажущеюся беспричинностью; так, ни с того, ни с сего как будто, вдруг взметнулась из глубины души здоровая
радость.
А Минский рисовал своеобразное счастье, которое испытывает человек, дошедший до крайних границ отчаяния. Прокаженный. Все с проклятием спешат от него прочь. Все пути к
радости для него закрыты. Одинокий, он лежит и рыдает в пустыне в черном, беспросветном отчаянии. Постепенно слезы становятся все
светлее, страдание очищается, проясняется, и в самой безмерности своих страданий проклятый судьбою человек находит своеобразное, большое счастье...
Она очень скоро уходила, — видно, я ей совсем не был интересен. А у меня после встречи была на душе
светлая грусть и
радость, что на свете есть такие чудесные девушки.
Она слушала, волновалась, мыслила, мечтала… Но в эти одинокие мечтания неизменно проникал образ Семигорова, как
светлый луч, который пробудил ее от сна, осветил ее душу неведомыми
радостями. Наконец сердце не выдержало — и увлеклось.
Жизнь становилась все унылее и унылее. Наступила осень, вечера потемнели, полились дожди, парк с каждым днем все более и более обнажался; потом пошел снег, настала зима. Прошлый год обещал повториться в мельчайших подробностях, за исключением той единственной
светлой минуты, которая напоила ее сердце
радостью…
Запылала
радость в груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и поля, и новые славные битвы, и явился ему, как солнце,
светлый образ Елены.
Настала
радость великая; такая
радость, что и в
светлое Христово воскресенье не бывает такой.
Но луна все выше, выше,
светлее и
светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее, и, вглядываясь и вслушиваясь во все это, что-то говорило мне, что и она, с обнаженными руками и пылкими объятиями, еще далеко, далеко не все счастие, что и любовь к ней далеко, далеко еще не все благо; и чем больше я смотрел на высокий, полный месяц, тем истинная красота и благо казались мне выше и выше, чище и чище, и ближе и ближе к Нему, к источнику всего прекрасного и благого, и слезы какой-то неудовлетворенной, но волнующей
радости навертывались мне на глаза.
Бейгуш жадно впивал теперь жизнь, полную любви, наслаждения и тихих семейных
радостей. Ему так сильно хотелось взять от этой жизни все, что только можно взять, все, что только может она дать ему, хотелось до последней капли осушить эту чашу, чтобы потом разбить ее вдребезги, но зато чтобы впоследствии, при иной, грядущей, темной и одинокой жизни, было чем помянуть эти немногие, но хорошие,
светлые минуты!
«Гей ты, верный наш слуга, Кирибеевич,
Аль ты думу затаил нечестивую?
Али славе нашей завидуешь?
Али служба тебе честная прискучила?
Когда всходит месяц — звезды радуются,
Что
светлей им гулять по поднéбесью;
А которая в тучку прячется,
Та стремглав на землю падает…
Неприлично же тебе, Кирибеевич,
Царской
радостью гнушатися;
А из роду ты ведь Скуратовых
И семьею ты вскормлен Малютиной...
И несказанная
радость охватывает ее. Нет ни сомнений, ни колебаний, она принята в лоно, она правомерно вступает в ряды тех
светлых, что извека через костер, пытки и казни идут к высокому небу. Ясный мир и покой и безбрежное, тихо сияющее счастье. Точно отошла она уже от земли и приблизилась к неведомому солнцу правды и жизни и бесплотно парит в его свете.
Её тонкие пальцы шевелились, точно играя на невидимых гуслях или вышивая
светлыми шелками картины прошлой жизни народа в Новгороде и во Пскове, глаза горели детской
радостью, всё лицо сияло.
Немного погодя Порфирий Владимирыч вышел, одетый весь в черном, в чистом белье, словно приготовленный к чему-то торжественному. Лицо у него было
светлое, умиленное, дышащее смирением и
радостью, как будто он сейчас только «сподобился». Он подошел к сыну, перекрестил и поцеловал его.
Лёжа на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно
светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею землёй поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И сердце его сладко замирало в чувстве тихой
радости.
Неведомые, прекрасные, раскрывались они перед ее внимательным взором; со страниц книги, которую Рудин держал в руках, дивные образы, новые,
светлые мысли так и лились звенящими струями ей в душу, и в сердце ее, потрясенном благородной
радостью великих ощущений, тихо вспыхивала и разгоралась святая искра восторга…
Музыкант Альберт играет на скрипке. «Лицо сияло непрерывною, восторженною
радостью: глаза горели
светлым сухим блеском, ноздри раздувались, вся фигура выражала восторженную жадность наслаждения. Встряхнув волосами, он опустил скрипку и с улыбкою гордого величия и счастия оглянул присутствующих…
Позднышев в «Крейцеровой сонате» говорит: «Любовь — это не шутка, а великое дело». И мы видели: для Толстого это действительно великое, серьезное и таинственное дело, дело творческой
радости и единения, дело
светлого «добывания жизни». Но в холодную пустоту и черный ужас превращается это великое дело, когда подходит к нему мертвец и живое, глубокое таинство превращает в легкое удовольствие жизни.
Беременность служит для женщины источником высочайшей
радости, полной
светлого трепета жизни.
Вот что такое истинная «живая жизнь» и что такое счастье, даваемое ею. Оно не в «легкой приятности», не в отсутствии страданий. Чудесная, могучая сила жизни не боится никаких страданий, она с
радостью и решимостью идет навстречу им, торжествует этими страданиями, и радуется ими, и любит их, и само страдание преображает в
светлую, ликующую
радость.
И здесь нельзя возмущаться, нельзя никого обвинять в жестокости. Здесь можно только молча преклонить голову перед праведностью высшего суда. Если человек не следует таинственно-радостному зову, звучащему в душе, если он робко проходит мимо величайших
радостей, уготовленных ему жизнью, то кто же виноват, что он гибнет в мраке и муках? Человек легкомысленно пошел против собственного своего существа, — и великий закон,
светлый в самой своей жестокости, говорит...
Блажен тот из смертных, кто, презрев земное титаническое, с его тленными
радостями и ничтожными желаниями, устремляется душою к
светлому очистителю и освободителю душ, великому Дионису-Загрею…
Эту новую песню сам Ницше и пропел миру. Пригвожденный ко кресту, со смертною мукою и отчаянием в душе, он славил ясность мира и
радость небес. Только такую
радость он и знал. Только так смог он понять и
радость аполлоновского эллина: что такое
светлый мир его божеств? Не больше, как «восхитительные видения истязуемого мученика».
Катя хотела начать ее убеждать, но слова не дошли до губ, когда она почувствовала душою это блаженное свечение Вериного лица: как будто
радость пришла, освобождавшая от всех раздумий и мук, и впереди ждало что-то несомненное и бесконечно
светлое.
— Елочка, елка,
Нарядная елка!
Где подрастала?
Где поднималась?
Ты малым деткам
Дана на утеху.
Ветки твои пышны,
Свечечки ярки.
Радость несешь ты
Светлую детям!
Ты расскажи нам,
Пышная елка!
В дальних лесочках,
В хвойных зеленых.
Ты вырастала,
Ты хорошела
Деткам на
радость,
Нам на утеху.
Иван Матвеич до самой смерти казался моложавым: щеки у него были розовые, зубы белые, брови густые и неподвижные, глаза приятные и выразительные —
светлые черные глаза, настоящий агат; он вовсе не был капризен и обходился со всеми, даже со слугами, очень учтиво… Но боже мой! как мне было тяжело с ним, с какою
радостью я всякий раз от него уходила, какие нехорошие мысли возмущали меня в его присутствии! Ах, я не была в них виновата!.. Не виновата я в том, что из меня сделали…
Обращать
светлый день в скучную ночь, и скучную ночь в бедный
радостями день для него не составляло ничего необыкновенного.